Я люблю церковные песнопения Страстной и с трудом доходил до церкви; преодолевая боли, стоял и слушал. Помню, в Великую Субботу в отчая нии я думал: не придется поехать к Светлой Заутрене... Нет, преодолел боли, поехал — и боли дорогой кончились. Я отстоял без них Заутреню. Первый день Пасхи их не было,— как чудо! Но со второго дня боли явились снова и уже не отпускали меня... до конца, до... чудесного, случившегося со мной. Весь апрель я метался, не зная, что же предпринять теперь. Мне стали советовать обратиться к французам-специалистам.
Обычный вес мой упал в середине апреля с 54 кило до 50. Я поехал к известному профессору — французу Б., специалисту по болезням кишечника и печени. Он взвесил меня: 48 кило. Исследовал меня тщательно, все расспросил,— и выражение его лица не сказало мне ничего ободряющего. — «Думаю, что операция необходима, и как можно скорей...— сказал он,— вы можете еще вернуть себе здоровье, будете нормально питаться и работать. Но я должен вас исследовать со всех сторон, произвести все анализы, и тогда мы поговорим». Меня исследовали в парижском госпитале Т. Это было 3 мая. Слабый, я насилу добрался с женой до этого отдаленного госпиталя. Боли продолжались: что- то сидело во мне и грызло — грызло, не переставая. Мне исследовали кровь, меня радиофотографировали всячески, было сделано 12 снимков желудка и кишечника, во всех положениях. Меня измучили: мне выворачивали внутренности, сильно наж"имая деревянным шаром на пружине в области болей, подводили шар под желудок, завертывали желудок и там просвечивали — снимали. Совершенно разбитый, я едва добрался до дому. Я уже не был в силах через три дня приехать в госпиталь, чтобы выслушать приговор профессора, как было условлено. Я лежал бессильный, в болях. Мало того, этот барит или барий, который дают принимать внутрь перед просвечиванием, — я должен был выпить этой «сметаны» большой кувшин! — застрял во мне, и я чуть не помер через два дня. Срочно вызванный друг-доктор, Серов, опасался или заворота кишок или — прободения. Температура поднялась до 39 С". Молился ли я? Да, молился, маловерный... слабо, нетвердо, без жара... но молился. Я был в подавленности великой, я уже и не помышлял, что вернутся когда-нибудь — хотя на краткий срок! — дни без болей. Рвоты усиливались, боли тоже. Пришло письмо от профессора, где он заявлял, что опе- рация необходима, что язва 12-перстной кишки в полном развитии, что уже захвачен и выход из желудка (пилер), что кишка деформировалась, что стенки желудка дряблы, спазмы и проч... — ну, словом, я понял, что дело плохо.
Я просил — только скорей режьте, все равно... скорей только. А что дальше? Этого «дальше» для меня уже не существовало: дальше — конец, конечно. Ну, после операции,— месяцы, год жизни: уже не молод, я так ослаблен. Профессор прописал лекарства — беладонну (по 10 кап. за едой), висмут, особого приготовления — Тu-lashe, глинку — «Castrocaol», лепешечки, известковые, против кислотности... (Compripees de cardonate de chaux, Adrian) и еще — вспрыскиванья 12 ампул, под кожу (Laristine).— «Это лечение — я даю,— писал он,— на 12 дней вам, чтобы немного вас подкрепить перед операцией, но думаю, что это лечение не будет действенным». Я начал принимать уже лекарства с 12, помню, мая. Принимать и молиться. Но какая моя молитва! Не то чтобы я был неверующим, нет; но крепкой веры, прочной духовности не было во мне, скажу со всей прямотой. Молился и великомученику Пантелеймону, и преподобному Серафиму. Молился и думал — все кончено. Сделал распоряжения, на случай. Не столько из глубокой душевной потребности, а скорее — по православному обычаю, я попросил доброго и достойнейшего иеромонаха о. Мефодия, из Аньера, исповедать и приобщить меня. Он прибыл со Святыми Дарами. Мы помолились, и он приобщил меня. Этот день был светлей других, и в этот день — впервые, кажется, за этот месяц — не было у меня дневных болей. Это было 15 мая. Должен сказать, что еще до приема лекарства профессора, с 9 мая, кончились у меня позывы на рвоту. И, странное дело,— появился аппетит. Я с наслаждением, помню, сжевал принеенную мне о. Мефодием просфору. Знаю, что обо мне в эти дни душевные друзья мои молились. Да вот же, эта просфорка, вынутая о. Мефодием!.. Меня должны были перевезти в клинику для операции. Известный хирург, по происхождению американец, друг русских, много лет работавший в России и в 1905 году покинувший ее, д-р Дю Б. затребовал все радио-фотографии мои. Мой друг Р. привез эти снимки от проф. Б. Я поглядел на них — и ничего не мог понять: надо быть специалистом, чтобы увидеть на этих темных листах — из целлюлозы, что ли? — что-нибудь явственное: там были только пятна, светотени, какие-то каналы...— и все же эти пятна и тени сказали профессору, что «Loperation simpose»,— операция не- обходима. На каждом из 12 снимков сверху было написано тонким почерком, по-французски, белыми чернилами, словно мелом: "Jean Chmeleff pouг рго- fesseur В.»
И вот мой друг повез эти снимки и еще два бывших у меня, старых, к хирургу Дю Б. Это было 17 или 18 мая. В эту ночь я опять кратко, но, может быть, горячей, чем обычно, мысленно взмолился... — именно взмолился, как бы в отчаянии, преподобному Серафиму: «Ты, Святой, Преподобный Серафим... можешь!.. верую, что Ты можешь!..» Только. Ночью были небольшие боли, но скоро успокоились, и я заснул. Заснул ли? Не могу сказать уверенно: может быть, это как бы предсонье было. И вот, я вижу... радио-снимки, те, стопку в 12 штук, и на первом — остальных я не видел,— все тем же тонким почерком, уже не по-французски, а по-русски, меловыми чернилами, написано... Но не было уже ни «Jean Chmeleff», ни «роur pofesseur В...» А явственно-явственно, ну вот как сейчас вижу: «Св. Серафим». Только. Русскими, буквами и с сокращением «Св. » И все. Я тут же проснулся или пришел в себя. Болей не было. Спокойствие во мне было, будто свалилась тяжесть. Операция была уже не страшна мне. Я позвал жену — она дремала на соседней кровати, истомленная бессонными ночами, моими болями и своею душевной болью. Я сказал ей: вот что я видел сейчас... Знаешь, а ведь Святой Серафим всех покрыл... и меня, и профессора... и нет нас, а только — «Св. Серафим». Жене показалось это знаменательным. И мне — тоже.
Словом, мне стало легче, душевно легче. Я почувствовал, что он, Святой, здесь, с нами... Это я так ясно почувствовал, будто он был, действительно, тут. Никогда в жизни я так не чувствовал присутствие уже отшедших... Я как бы уже знал, что теперь, что бы ни случилось, все будет хорошо, все будет так, как нужно. И вот неопределимое чувство как бы спокойной уверенности поселилось во мне: он со мной, я под его покровом, в его опеке, и мне ничего не страшно. Такое чувство, как будто я знаю, что обо мне печется Могущественный, для которого нет знаемых нами земных законов жизни: все может теперь быть! Все...— до чудесного. Во мне укрепилась вера в мир иной, незнаемый нами, лишь чуемый, но — существующий подлинно. Необыкно венное это чувство — радостности! — для маловеров! С ним, с иным миром неразрывны святые, праведники, подвижники: он им дает блаженное состо- яние души, радостность. А Преподобный Серафим... да он же — сама радость. И отсвет радости этой, только отсвет,— радостно осиял меня. Не скажу, чтобы это чувство радости проявлялось во мне открыто. Нет, оно было во мне, внутри меня, в душе моей, как мимолетное чувство, которое вот-вот исчезнет. Оно было во мне, как вспоминаемое радост- ное что-то, но что — определить я не мог сознанием: так, радостное, укрывающее от меня черный провал — мое отчаяние, которое меня давило. Теперь отчаяние ослабело, забывалось.
Дневные боли не проходили. Мне предстояла операция, я об этом думал с стесненным сердцем,— и забывал: будто может случиться так, что и не будет никакой операции, а так... Может быть, и будет даже, но так будет, что как будто и не будет... Смутное, неопределимое такое чувство. Мне делали впрыскивание под кожу «ляристина» 12 ампул, я принимал назначенные лекарства и не мог дождаться, когда же дадут мне есть. Аппетит, небывалый, давно забытый, овладел мною, словно я уже вполне здоров, только вот — эта операция! я смотрел на исхудавшие мои руки... что сталось с ними! А ноги... — кости! Я все еще худею? и буду худеть? Но почему же так есть мне хочется? Значит, тело мое здорово, если так требует?.. 22 мая меня повезли к хирургу Дю Б., на его квартиру. Он слушает рассказ — историю моей болезни, очень строго: не любит многословия. Велит прилечь и начинает исследовать: «больно?» — нет... «а тут?..» — нет. Захватывает, жмет то место, где, бывало, скребло, точило: нет, не больно. Я думаю, зачем же операция? Хирург поглаживает мне бока и говорит, но уже ласково: «ну, хорошо-с». Просматривает доставленные ему еще вчера рентгеновские снимки.« Эти снимки мне ничего не говорят... ровно ничего... — и подымает плечи,— я ничего не вижу! я должен сам вас снова просветить на экране... Ваша болезнь... коварная! Ложитесь в наш госпиталь, и чем скорей — тем лучше». Странно! снимки ничего не говорят: «я ничего не вижу... » Но ведь говорили же они профессору Б.? и он видел?! Я вспомнил «сон»: «Св. Серафим»! Он покрыл, «заместил» собою и меня, и профессора Б. Может быть, закрыл и то, что видел профессор?.. и потому-то хирург Дю Б. не видит?.. 24 мая меня положили в лучший из госпиталей, в американский, где Дю Б. оперирует. Меня взвешивают: 45 кг, опять падение! А, все равно, только бы дали есть. Я один в светлой большой палате, — в дальнем углу какой-то молодой американец. Я пью с жадностью молоко, прошу есть, но мне нельзя: завтра будут меня просвечивать. А пока делают анализы, выстукивают меня, выслушивают разные доктора, смотрят снимки и — ничего не видят?! Но там все же «каналы» и свето тени. Сестры на разных языках спрашивают, как я себя чувствую. Прекрасно, только дайте поскорей есть. Мне дозволяют молока,— только молока. Я попиваю до полуночи, с наслаждением небывалым. Чудесное, необыкновенное молоко! Я — один, мне грустно: за сколько лет, впервые, я один,— и все же есть во мне какая-то несознаваемая радость. Что же это такое... радостное во мне?.. Я начинаю разбираться в мыслях... да-а, «Св. Серафим»! Он и здесь ведь! вовсе я не один... правда, тут все американцы, француженки, шведки, швейцарка даже,— чужие все... но он со мной. Поздно совсем входит сестра, русская! — «Вы не один здесь,— говорит она ласково,— за вами следят добрые души»,— так и сказала «следят»! и «добрые... души»! «мы ведь вас хорошо знаем и любим». Правда?! — спрашивает моя душа. Мне светлее. Кто же она, добрая душа,— русская? Да, сестра, здесь служит, племянница В. Ф. Малинина. Я его знаю хорошо, москвич он, навещал меня в начале мая. Я рад ласковой сестре, душевной, нашей. Она говорит, что знает мои книги... «Неупиваемая чаша» — всегда при ней. Я думаю: она так, чтобы утешить лаской меня, больного. Мне и светло и горестно: все кончилось, какой же я теперь работник! Она уходит, но... нет, я не один, у меня здесь родные души, и он со мной, тоже наш, самый русский, из Сарова, курянин по рождению, мое прибежище — моя надежда. Здесь, в этой — чужой всему во мне — Европе. Он все видит, все знает,— и все он может. Уверенность, что он со мной, что я в его опеке, — могущественнейшей опеке, во мне все крепнет, влилась в меня и никогда не пропадет, я знаю. И оттого я хочу есть, и оттого не думаю, что скоро будут меня резать. С непривычки мне одному мучительно тоскливо: жена придет ведь только завтра, на два часа всего. И все же мне это переносно, ибо не один я тут, а — «все может случиться так, что...» Я боюсь додумывать: «что операции и не будет». Может... Он все может! Утром меня снимают, долго смотрят через экран: сам хирург и специалист — рентгеновец, оба люди немолодые. Гымкают, пожимают плечами. Нажимают — не сильно пальцами, спрашивают — больно? Ничего не больно... ибо все может быть. Я опять пью «сметану». Мне говорят — можете идти, очень хорошо. Для них? поняли? нашли? все ясно? Мне ничего не говорят.
Наутро хирург Дю Б. говорит мне: «пока ничего не могу сказать... болезнь коварная...» Да что же это за «коварная» болезнь? Я хочу есть и есть. Об операции мне скажут — дня через два. Мне начинает думаться, что дело плохо: стоит ли и делать операцию,— потому и не говорят,— не знают? Мне подают подносы с разной пищей, очень красиво приготовленной: американцы! Я удивляюсь: острые какие блюда, а бифштекс, с крепким бульоном даже, прямо яд! Я сам назначаю себе диету, и мне дают... Да ведь здесь только оперируют... меня-то привели сюда оперировать, а не лечить. Я плохо сплю, но болей нет и ночью,— первая ночь, когда у меня нет болей!
Сегодня меня будут оперировать? Нет, пока. Приходит Дю Б. Говорит: «Ваша болезнь коварная...» — Опять! — «Я не вижу необходимости в операции... так и напишу профессору. Я не уверен, что операция даст лучшие результаты, чем те, которые уже есть... » Он говорит по-русски, но очень медленно и очень грамматически правильно, старается. А я с бьющимся, с торжествующим сердцем думаю: «покрыл и его». Да, он, «Св. Серафим», покрыл... Это он... — «лучшие результаты». Лечение проф. Б.? Да, лечение, полезное, но... он покрыл. Я знаю: он и лечению профессора Б. дал силу: ведь сам профессор ясно же написал,— у меня цело его письмо! — «в активность лечения не верю»,— а уж ему ли не знать, когда десятки тысяч больных прошли через его руки! — «и потому считаю, что операция необходима». А вот хирург Дю Б. говорит — не вижу повелительных оснований для операции. А он все видит, все знает и направляет так, как надо. Ибо он в разряде ином, где наши все законы ему яснее всех профессоров, и у него другие, высшие законы, по которым можно законы наши так направлять, что «невозможное» становится возможным. Мне говорит дальше хирург Дю Б., что желудок хороший, что пилор — выход из желудка, не затронут, что... Одним словом, я, пробыв в госпи тале пять суток, выхожу из него, под руку с поддерживающей меня женой, слабый... кружится голова, но. Боже, как чудесно! какие великолепные каштаны, зеленые-зеленые... и какое ласковое, радостное небо... какой живой Париж, какие милые люди, как весело мчит автобус... и вот, дыра «метро», но и там, под землей, какие плакаты на стенах, какие краски! Только слабость... и ужасно есть хочется. А вот и моя квартира, мой «ремингтон», с которым я прощался, мой стол, забытые, покинутые письма, рукописи... Господи, неужели я еще буду писать?! Сена под окнами, внизу. Какая светлая она... теперь! Вон старичок идет, какой же милый старичок!.. А у меня нет его, образа его... Но он же тут, всегда со мною, в сердце... — Радость о Господе! Я ем, лечусь, радуюсь, дышу. Через две недели мой вес — 49 кило. Еще через две недели — 51 кило. Болей нет.
Я уже не шатаюсь, ступаю твердо, занимаюсь даже... гимнастикой. Какая радость! Я могу думать даже, читать и отвечать на письма. Во мне родятся мысли, планы... рождается желание писать. Нет, я еще не конченый, я буду... Я молюсь, пробую молиться, благодарю... Страшусь и думать, что он призрел меня, такого маловера. Но знаю: он — призрел.
Слава Господу! Слава Преподобному ходатаю: вот уже семь месяцев прошло... я жил в горах, гулял, взбирался на высоту,— ничего, болей — ни разу! Правда, я очень осторожен, держу диету, принимаю время от времени лекарства — «глинку». Боюсь и думать, что исцелен. Но вот с памятного дня, с 24 мая, с первого дня в госпитале, боли меня оставили. Совсем? может быть, вернутся? Но что бы ни было, я твердо знаю: Преподобный всех нас покрыл, всех отстранил,— и с нами — законы наши, земные... и стало возможным то непредвиденное, что повелело докторам внимательней всмотреться — может быть, втайне и вопрошать, что это? — и удержаться от операции, которая «была необходима». Может быть, операция меня... — не надо размышлять. По ощущениям своим я знаю: радостное со мной случилось. Если не говорю «чудо со мной случилось», так потому, что не считаю себя достойным чуда. Но внутренне-то, в глубине, я знаю, что чудо: благостию Господней, преподобного Серафима милостию.
1934 Иван Сергеевич Шмелев (1873—1950), известный русский православный писатель и публицист. Очерк «Милость преподобного Серафима» печатается по сборнику И. С. Шмелева «Рассказы». Нью- Йорк, 1955. Александр Стрижев